Выдающийся русский поэт, прозаик, переводчик, композитор М.А. Кузмин родился 6 (18) октября 1872 года в Ярославле. Эта дата, однако, оказывается двусмысленной, поскольку год своего рождения Кузмин часто называл по-разному. Чаще всего в справочниках и даже в документах, написанных его собственной рукой, фигурировал 1875-й, но встречался даже и 1877-й, что существенно меняло картину существования поэта в культуре: если первая дата делала его старшим современником Брюсова и приближала по возрасту к Мережковскому, Сологубу, Вяч.Иванову, то вторая отбрасывала к Блоку и Белому, почти одновременно с которыми Кузмин и дебютировал в литературе. Определение точной даты рождения, оказалось непростым делом. При жизни Кузмин часто мистифицировал свое прошлое, изменяя дату своего рождения в зависимости от внутренней задачи.
Отец его, Алексей Алексеевич, был морской офицер, потомственный дворянин. Мать, Надежда Дмитриевна, урожденная Федорова, была дочерью небогатого помещика Ярославской губернии. Бабка Кузмина по материнской линии была внучкой известного в XVIII веке французского актера Жана Офреня, что в какой-то мере повлияло на возникновение интереса Кузмина к французской культуре. Вообще европейская культура с раннего детства стала его второй духовной родиной: Шекспир, Мольер, Сервантес, Вальтер Скотт, Гофман, Россини, Вебер, Шуберт формировали личность будущего поэта и музыканта, притом, что родители Кузмина были старообрядцами, и сам он с детства воспитывался в старозаветных традициях.
Детство Кузмина прошло в Саратове, куда семья переехала вскоре после его рождения, там же он пошел в гимназию, в которой в свое время учился Чернышевский. Обстановку их дома определяет фраза: "Я рос один в семье недружной и тяжелой, с обеих сторон самодурной и упрямой". Если суммировать впечатления от его записей о ранних годах жизни, то ее можно назвать безотрадной: старый отец, замкнутая и тоже не молодая мать, болезни свои и окружающих, смерти, ссоры, трудное материальное положение, временами становящееся невыносимым. Одиночество и нехватка общения рано разбудили в мальчике мечтательность, питаемую особым колоритом провинциально-патриархальной жизни, где традиционные нянькины сказки и рассказы сливались с входившим в жизнь искусством. Кузмин вспоминал: "Мои любимцы были "Фауст", Шуберт, Россини и Вебер. Впрочем, это был вкус родителей. Зачитывался я Шекспиром, "Дон Кихотом" и В.Скоттом..." Почти все эти имена могли бы войти в жизнь мальчика, взрослевшего не в конце 1870-х и начале 1880-х годов, а где-нибудь в конце 1830-х. Позднее Кузьмин вспоминал: "Я мало знал ласки в детстве, не потому, чтобы мой отец и мама не любили меня, но, скрытные, замкнутые, они были скупы на ласки. Мало было знакомых детей, и я их дичился; если я сходился, то с девочками. И я безумно любил свою сестру. Она была поэтическая и оригинальная натура..."
Однако осенью 1884 года семья поэта переехала в Петербург и Кузмин оказывается в гораздо более широком кругу впечатлений. Он поступил на учебу в 8-ю гимназию, где подружился с Г.В. Чичериным, впоследствии известным государственным деятелем Советской России, наркоме иностранных дел, который был его самым близким другом вплоть до начала 1900-х годов и оказал на Кузмина огромное влияние. Кузмин выбирает Чичерина своим другом, а отчасти и руководителем, и это общение сильнейшим образом сказалось на психологическом облике будущего поэта. Именно Чичерин ввел в круг интересов Кузмина итальянскую культуру, способствовал тому, чтобы Кузмин выучил итальянский язык, позже привил Кузмину серьезный интерес к культуре немецкой.
Чичерин принадлежал к богатому дворянскому роду. Поразительно способный к иностранным языкам, стремившийся впитывать все доступные ему эстетические впечатления, Чичерин знал гораздо больше, чем его однокашник по 8-й гимназии. В его письмах то и дело содержатся советы, что стоит прочитать, к какому изданию того или иного произведения лучше обратиться, сопоставления весьма на первый взгляд далеких друг от друга явлений искусства. Общение это важно еще и потому, что в ходе его можно было откровенно обсуждать свои наиболее интимные переживания, связанные с решительной гомоэротической ориентацией обоих собеседников. Для любого читателя Кузмина очевидно, что страсть автора направлена исключительно на мужчин. Но это не делает его произведения предназначенными для узкого круга людей сходной с ним сексуальной ориентации. В восприятии Кузмина любовь есть сущность всего Божьего мира. Господь благословил ее и сделал первопричиной всего, причем благословение получила не только та любовь, что освящена церковью, но и та, что нарушает все каноны, страстная и плотская, сжигающая и платоническая:
Мы путники: движение - обет наш,
Мы - дети Божьи: творчество - обет наш,
Движение и творчество - жизнь,
Она же Любовь зовется.
Уже к 13 годам у мальчика полностью сложилось чувственное понимание своей "необычности", осознанное через непосредственный сексуальный опыт. Кузмину было 14 лет, когда умер отец, в детстве у него "все были подруги, а не товарищи", он "любил играть в куклы, в театр, читать или разыгрывать попурри старых итальянских пьес". Летом 1891 года, после окончания гимназии, Кузмин поступил в Петербургскую консерваторию. Учителем его в немногие консерваторские годы (вместо предполагавшихся семи лет он провел там лишь 3 года, а потом еще два года брал уроки в частной музыкальной школе В.В. Кюнера) был Н.А. Римский-Корсаков. В это время музыкальные увлечения Кузмина выливались в сочинение многочисленных произведений, преимущественно вокальных. Он пишет много романсов, а также опер на сюжеты из классической древности. Написанные им романсы и оперы Кузмин считал творчеством "для себя", а на жизнь зарабатывал уроками музыки.
Под влиянием Г.В. Чичерина Кузмин совершил в 1890-е годы два заграничных путешествия, ставших на долгие годы источником впечатлений для его творчества. Для человека того времени и того круга Кузмин путешествовал чрезвычайно мало, но интенсивность переживаний оказалась столь велика, что и тридцать лет спустя он мог мысленно отправиться в путешествие по Италии, представляя его во всех подробностях.
В первое путешествие, весной-летом 1895 года, Кузмин отправился со своим тогдашним другом, именуемым "князь Жорж". Попытки идентифицировать этого человека по имеющимся сведениям не дали результата. Не исключено, что это - своеобразный псевдоним, из тех, что были приняты в светском обществе конца века. Кузмин писал об этой поездке: "Мы были в Константинополе, Афинах, Смирне, Александрии, Каире, Мемфисе. Это было сказочное впечатление по очаровательности любовной связи и небывалости виденного. На обратном пути он ("князь Жорж") должен был поехать в Вену, где была его тетка, я же вернулся один. В Вене мой друг умер от болезни сердца, я же старался в усиленных занятиях забыться". Сказочное путешествие закончилось смертью близкого человека. Это окрасило все впечатления от поездки в трагические тона. Вообще смерть рано становится важной частью миросозерцания Кузмина, включающего и регулярное переживание непосредственной близости собственного конца. Незадолго до поездки в Египет Кузмин пытался покончить с собой, но его успели спасти. И в дальнейшем мысли о самоубийстве не раз посещают его, причем чаще всего они насыщаются множеством житейских подробностей, обнаруживая искреннее и серьезное чувство. Мир Кузмина все время включает в себя смерть не только как естественную завершительницу человеческого пути, но и как неожиданную спутницу, возникающую в самый неожиданный момент, подстерегающую человека и поэта в любой точке его пути. И в тех египетских впечатлениях, которые позже отразятся в рассказах и стихах Кузмина, смерть присутствует постоянно, окрашивая в драматические тона самые радостные переживания.
Кузмин провел в Египте менее двух месяцев, однако способность впитывать даже незначительные впечатления бытовой и культурной жизни дала ему возможность на долгие годы полностью погрузиться в мир древнего Египта и античной Александрии, создав удивительно полную картину быта, нравов, обычаев, традиций этого блаженного города, столь соблазнительного для поэтов. Город становится для Кузмина столь же дорогим, что и любимые им люди:
Разную красоту я увижу,
в разные глаза насмотрюся,
разные губы целовать буду,
разным кудрям дам свои ласки,
и разные имена я шептать буду
в ожиданьи свиданий в разных рощах.
Все я увижу, но не тебя!
Второй вехой стало путешествие в Италию с апреля по июнь 1897 года, тоже продолжавшееся недолго, но так же обогатившее поэта множеством впечатлений, живших в его душе до 1920-х годов. И как египетское путешествие подарило Кузмину ощущение прелести мира в соединении с пронизывающим веянием смерти, так путешествие итальянское сплело воедино искусство, страсть и религию - три другие важнейшие темы творчества Кузмина. Внешняя канва поездки была такой: "Рим меня опьянил; тут я увлекся lift-boy'ем Луиджино, которого увез из Рима с согласия его родителей во Флоренцию, чтобы потом он ехал в Россию в качестве слуги... Мама в отчаянии обратилась к Чичерину. Тот неожиданно прискакал во Флоренцию. Луиджино мне уже понадоел, и я охотно дал себя спасти. Юша (Чичерин) свел меня с каноником Мори, иезуитом, сначала взявшим меня в свои руки, а потом и переселившим совсем к себе, занявшись моим обращением.… Я не обманывал его, отдавшись сам убаюкивающему католицизму, но я говорил, как я хотел бы "быть" католиком, но не "стать". Я бродил по церквам, по его знакомым, к его любовнице, читал жития святых и был готов сделаться духовным и монахом. Но письма мамы, поворот души, солнце, вдруг утром особенно замеченное мною однажды, возобновившиеся припадки истерии заставили меня попросить маму вытребовать меня телеграммой". Восхищение культурой Италии осталось у Кузмина до конца жизни.
Попробовав принять католичество, но, потерпев неудачу, Кузмин обратился к русской почве. Это привело его к решению нестандартному - сблизиться со старообрядчеством. Для мятущейся души Кузмина старообрядчество в конце 1890-х и начале 1900-х годов оказалось отвечающим сразу нескольким сторонам миросозерцания. С одной стороны, оно давало ему особый строй установлений, идущих непосредственно в глубь национального самосознания и национальной истории, а с другой - позволяло приобщиться к привлекательному старинному быту. И в дневнике, и в письмах Кузмина неоднократно отмечается то особое состояние души, при котором "то я ничего не хотел кроме церковности, быта, народности, отвергал все искусство, всю современность, то только и бредил д'Аннунцио, новым искусством и чувствительностью". И на несколько лет он погружается в "русскость", в мир строгой обрядности.
К концу XIX и началу XX века относится наиболее темный период в жизни Кузмина, который породил множество легенд о нем. Например, о том, что он с 1898 года месяцами жил в олонецких и поволжских старообрядческих скитах. В то время Кузмин даже внешне старался походить на старообрядца, нося поддевку, картуз, сапоги и отпустив бороду. Но, вопреки легендам, Кузмин никогда не становился настоящим старообрядцем. Вероятно, он мечтал быть им, а не стать. К тому же занятия искусством, которые к тому времени сделались для него одним из главных дел жизни, были немыслимы в среде старообрядцев. В повести "Крылья" молодой купец-старовер Саша Сорокин говорит главному герою: "Как после театра ты канон Исусу читать будешь? Легче человека убивши". Из писем к Чичерину мы узнаем, что подобные слова и на самом деле были произнесены одним из знакомых Кузмину старообрядцев. Сам Кузмин выстраивает целую картину возможного соединения искусства и истинной веры, где его собственному творчеству места не находится. И поэтому он опять думает об уходе в монастырь - если не в старообрядческий скит, то в "хороший" православный монастырь, где можно было бы забыться, отойти от грешной жизни и покаяться. Но слишком сильно оказывалось притяжение искусства, чтобы им можно было легко пожертвовать.
На первых порах его почти исключительно влечет музыка, композиторская деятельность. После гимназии Кузмина уговаривали идти в университет; но он осознанно выбрал консерваторию, став учеником Римского-Корсакова. Круг слушателей его сочинений был очень узок, и какое-то время Кузмин не пытался выйти за его пределы. Часть нотных рукописей сохранилась в архивах, однако лишь несколько произведений были опубликованы, совершенно ускользнув от внимания современников и исследователей более позднего времени. Лишь много позже, в 1910-е годы, были опубликованы ноты некоторых вещей ранних лет: цикла "Духовные стихи" и частично - цикла "Времена года" (или "Времена жизни") под иным заглавием - "С Волги". Остальное же, и прежде всего музыка, ориентированная на западные традиции, писавшаяся очень активно, осталось неопубликованным.
Первые стихотворения Кузмина датируются зимой 1897 года. Они возникают почти исключительно как тексты к его музыке - операм, романсам, вокальным циклам. Правда, первое из известных стихотворений не было связано с музыкой, но можно предположить, что мелодия при его создании все же звучала. Во всяком случае, посылая эти стихи Чичерину, Кузмин оговаривает, что они "очень годятся" для музыки. Один из главных принципов таких текстов - расчет на восприятие слова как звучащего, а не читаемого глазами, и в связи с этим - далеко не полностью используемые возможности его смыслового углубления. Собственно, и в литературу он вошел как "подтекстовщик" своих собственных мелодий. К концу 1903-го или к началу 1904 года относятся важные события, описанные Кузминым: "Через Верховских я познакомился с "Вечерами современной музыки", где мои вещи и нашли себе главный приют. Один из членов, В.Ф. Нувель, сделался потом из ближайших моих друзей". Аудитория "Вечеров", основанных в 1901 году, была столь же невелика, как и прежняя аудитория Кузмина, но впервые его вещи попали в поле зрения не давнишних его друзей, а профессиональных музыкантов. Впервые была перейдена граница, отделяющая домашнее снисходительное восприятие от серьезной и независимой оценки, впервые сочинения Кузмина стали восприниматься всерьез, безо всяких скидок. Кузмин-композитор быстро вошел в круг постоянных участников этого своеобразного музыкального филиала "Мира искусства", его музыка стала исполняться как в собраниях "Вечеров", так и в публичных концертах, вызывая немалые споры.
Следующим шагом стало отделение стихов от сопровождавшей их музыки. В декабре 1904 года в домашнем издательстве дружественного Кузмину семейства Верховских появился "Зеленый сборник стихов и прозы", где вместе с произведениями Ю.Н. Верховского, драматурга Вл.Волькенштейна, беллетриста П.П. Конради, незаурядного ученого К.Жакова и будущего главы ОГПУ В.Р. Менжинского были напечатаны 13 сонетов и оперное либретто Кузмина. Характерно мнение, высказанное одним из случайных читателей сборника много лет спустя: "Жаль, что нет полного собрания его <Кузмина> стихов и что прелестные его сонеты, появившиеся в "Зеленом сборнике", нигде не перепечатаны".
Появление первой стихотворной публикации внешне не изменило жизнь Кузмина. По-прежнему он ходил в русском платье, проводил время в лавке купца-старообрядца Г.М. Казакова, с которым поддерживал дружески-деловые отношения, и по-прежнему был практически изолирован от литературной среды. Настоящий успех и стремительное изменение статуса ждали его после завершения повести "Крылья". Она была окончена осенью 1905 года, и почти сразу же Кузмин начал читать ее знакомым, причем наибольший энтузиазм выразили члены "Вечеров современной музыки", а особенно - В.Ф. Нувель и К.А. Сомов. Нувель старался добиться публикации повести в только что начавшем выходить журнале "Золотое руно" (правда, его усилия окончились неудачей), и он же весной 1906 года ввел Кузмина на "башню" Вяч. Иванова, бывшую в то время центром культурной жизни Петербурга. Первое посещение ивановских сред не произвело на Кузмина, как, впрочем, и на хозяев "башни", впечатления, но зато он познакомился там с Брюсовым, и до некоторой степени это знакомство решило его судьбу как профессионального литератора. Например, на "башне" популярны были исполняемые Кузминым стихи, положенные на его же музыку.
Повесть из современной жизни "Крылья", содержавшая своего рода опыт гомосексуального воспитания, была опубликована в 11-м номере журнала "Весы" за 1906 год. Книга произвела эффект литературного скандала и определила Кузмину в широких кругах репутацию совершенно одиозную и однозначную, вызвав травлю в печати. Большинство из читавших признали ее беспримерно порнографической, даже не обратив внимания на то, что на всем ее протяжении не описан ни один поцелуй, не говоря уж о других внешних проявлениях эротического чувства. И в то же время никто из современников не написал о том, что в "Крыльях" дана необыкновенно широкая панорама различных случаев реализации человеческой любви, от чисто плотских и бездуховных до возвышенно-платонических, каждый из которых служит одним из доводов в тех дискуссиях, которые звучат в повести. После выхода повести М.Горький назвал Кузмина "воинствующим циником", а З.Гиппиус - "хулиганом". Защитником Кузмина выступил А.Блок. Сам же Кузмин принципиально не только не старался скрыть характер своей интимной жизни, но и делал это с небывалой для того времени открытостью.
В эти дни не только Кузмин нашел того литературного деятеля, который мог создать ему устойчивую репутацию как писателю, но и Брюсов обрел надежного сторонника. Недаром он почти тут же сообщил в письме к владельцу издательства "Скорпион" и меценату "Весов" С.А. Полякову: "нашел весь состав "Зеленого сборника", из которого Верховский и Кузмин могут быть полезны как работники в разных отношениях". И уже довольно долгое время спустя в числе своих литературных заслуг он называл то, что "разыскал М.Кузмина, тогда никому не известного участника "Зеленого сборника", и ввел его в "Весы" и "Скорпион". Плодами этого знакомства было опубликование в "Весах", крупнейшем журнале русского символизма, сначала значительного количества "Александрийских песен", а затем и "Крыльев", занявших (редчайший случай!) полностью целый номер журнала и почти тут же дважды выпущенных издательством "Скорпион" отдельной книжкой. После этих публикаций Кузмин перестал быть безвестным композитором и поэтом, превратившись в одну из тех литературных фигур, за благосклонность которых бились представители всех станов русского модернизма.
Цикл "Александрийские песни" (1904-1905), надолго ставший эмблемой поэзии Кузмина, писался опять-таки как вокальное произведение. Но по своей структуре он уже более соответствовал поэзии традиционной, обладая качествами, сделавшими его чрезвычайно популярным. Прежде всего, это объясняется тем, что цикл очень точно попал (вряд ли осознанно для Кузмина, не слишком пристально следившего в то время за современной литературой) в самый центр художественных исканий. Верлибр, которым написана большая часть цикла, только-только входил в стихотворный репертуар русской поэзии, а избранная Кузминым его форма облегчала вхождение этого размера в сознание читателей. Сюжеты стихотворений, отнесенные к отдаленной исторической эпохе, соответствуют тенденции русского символизма к изображению далеких стран и времен. Наконец, одноплановость смыслового решения отдельных стихотворений, в отличие от ранних произведений Кузмина, на этот раз была дополнена намеренной недосказанностью сюжетов. Непосвященному читателю непросто было понять, о ком идет речь в стихотворении "Три раза я его видел лицом к лицу..."; сюжет мог обрываться в самом напряженном месте ("Снова увидел я город, где я родился..."); финальная строка: "А может быть, нас было не четыре, а пять?" выглядит абсолютно загадочной ("Нас было четыре сестры, четыре сестры нас было..."). И в то же время читатель становился не сторонним наблюдателем, как в исторических балладах Брюсова, а делался непосредственным участником всего происходящего, равным автору и героям как отдельных стихотворений, так и всего цикла.
Да и сам облик автора "Песен" располагал к мифологизированию. Это видно уже в одном из первых откликов - небольшой статье М.Волошина. Он писал: "Когда видишь Кузмина в первый раз, то хочется спросить его: "Скажите откровенно, сколько вам лет?", но не решаешься, боясь получить в ответ: "Две тысячи". Без сомнения, он молод, ему не может быть больше 30 лет, но в его наружности есть нечто столь древнее, что является мысль, не есть ли он одна из египетских мумий, которой каким-то колдовством возвращена жизнь и память". Уже первой публикацией "Александрийских песен" Кузмин создал облик поэта, свободно соседствовавший со сформировавшимися образами Брюсова, Бальмонта, Сологуба и с формировавшимися на глазах современников обликами Блока, Андрея Белого, Вяч. Иванова. Волею судеб Кузмин оказался включен в сферу символизма и до поры до времени предпочитал не сопротивляться такому включению, дававшему возможность регулярно печататься в журналах и выпускать книги, не насилуя своего дарования. Однако в кругу символистов он старается заявить о своей самостоятельности. С Ивановым он поддерживал отношения дружественные и до известной степени творчески близкие. Иванов делает Кузмина участником своих замыслов, держит корректуру книги его "Комедий", выходившей в издательстве "Оры", Ивановым же и организованном, следит за его творчеством, стараясь повлиять на его замыслы уже при самом их становлении. Лишь в 1912 году Кузмин решительно разойдется с Ивановым.
Укреплением своих позиций в артистическом мире Петербурга (а тем самым - и всей России) Кузмин был озабочен на протяжении всего 1907 года, напряженно следя за откликами на свои новые произведения, появившиеся в журналах и альманахах. Верный друг В.Ф. Нувель регулярно сообщал ему о битвах, ведущихся вокруг его творений, на что Кузмин откликался лениво и почти хладнокровно, однако, весьма заинтересованно, демонстрируя прекрасную осведомленность. В центре споров в это время оказывается автобиографическая повесть "Картонный домик" (1907), тесно с нею связанный стихотворный цикл "Прерванная повесть" и "Комедия о Евдокии из Гелиополя" (первые две были напечатаны в альманахе "Белые ночи", пьеса - в ивановском сборнике "Цветник Ор"). После шумного литературного скандала окончательно определяется место Кузмина в современной литературе - место несколько сомнительное, однако совершенно особое и весьма заметное. Вокруг его произведений ломают копья не только газетные критики, но и такие писатели, как Андрей Белый, Блок, Зинаида Гиппиус, Брюсов. В конце 1907 года премьера блоковского "Балаганчика" с музыкой Кузмина становится событием сезона и - что было понято не сразу - всей театральной жизни России начала XX века. Своего рода вершиной этой популярности оказывается появление весной 1908 года первого сборника стихов Кузмина.
"Сети", как поэт озаглавил свою первую книгу, собирались из больших блоков, ранее в значительной части опубликованных, но собирались так, чтобы предстать в новом качестве, чтобы создалась картина несколько иная, чем при восприятии каждого из них в отдельности. И потому особую роль в формировании сборника играла его композиция. Первая часть сложена из циклов "Любовь этого лета", "Прерванная повесть" и "Разные стихотворения". Если отбросить последний, действительно составленный из стихотворений, не складывающихся в сюжет, то легко будет определить основную тему этой части: тему неподлинной любви, оборачивающейся то разочарованием, как в "Любви этого лета", то прямой изменой, как в "Прерванной повести". Переживания, отраженные в стихах, рисуют ситуации весьма выразительные. Так, плотская страсть в "Любви этого лета" все время воспринимается на фоне то прощания, то воспоминаний о прежних поцелуях, то разлуки и забвения. Конечно, трагизм этих стихов на передний план не выходит, господствует чувство благодарности за подаренную близость, пусть даже она оказывается минутной.
Твой нежный взор, лукавый и манящий, -
Как милый вздор комедии звенящей
Иль Мариво капризное перо.
Твой нос Пьеро и губ разрез пьянящий
Мне кружит ум, как "Свадьба Фигаро".
Цикл завершается на почти счастливой ноте, однако если попробовать представить себе дальнейшее развитие событий, то мы увидим, что вся логика совершающегося ведет к неизбежной развязке: мимолетная любовь должна окончиться, чтобы дать место другим переживаниям:
Слез не заметит на моем лице
Читатель плакса,
Судьбой не точка ставится в конце,
А только клякса.
Вторая часть "Сетей" решительно изменяет настроение первой. Циклы "Ракеты", "Обманщик обманувшийся" и "Радостный путник" проводят читателя от выдуманных, почти призрачных картин стилизованного повествования в духе XVIII века, через нерешительное обретение надежды - к уверенности в том, что наконец-то истинная любовь может быть обретена:
Снова чист передо мною первый лист,
Снова солнца свет лучист и золотист.
Наконец, третья часть переводит описание любви в совсем иную тональность. М.Л. Гаспаров в одной из своих работ на основе анализа именно третьей части "Сетей" предложил весьма выразительное описание мира этих стихотворений: "Сердце трепещет и горит огнем в предощущении любви; час трубы настал, свет озаряет мне путь, глаз мой зорок и меч надежен, позабыты страхи; роза кажет мне дальний вход в райский сад, а ведет меня крепкая рука светлоликого вожатого в блеске лат". Место обманчивой страсти занимает истинная и божественная любовь, к которой ведет вожатый, указывающий единственно правильную дорогу.
И, завершая сюжет "Сетей", Кузмин давал как бы изящный повтор основных тем и настроений сборника в заключающем его цикле "Александрийские песни". Стихотворения в нем обладают некой автономностью, представляют собою сгусток тем, настроений, приемов творчества, характерных для раннего этапа развития поэзии Кузмина. В них есть и беспечный гедонизм, и философские построения - от почти детски наивных вопросов до глубоких размышлений, тесно связанных с жизненным опытом конкретного человека, есть и воссоздание любовных переживаний, над которыми все время реет призрак смерти, делая их предельно обостренными и в то же время просветленными. Однако поэтический замысел не был понят критиками, писавшими о "Сетях". Им сборник представлялся лишь своеобразным учебником поэтического мастерства.
Для читателя стихов начала XX века было привычным свободное владение самыми различными формами, разнообразными размерами, смелые опыты в метрике, ритмике, рифмовке - все то, что внесли в литературу Брюсов, Бальмонт, Сологуб, З.Гиппиус и другие поэты-символисты. Кузмин мог бы продемонстрировать такое владение с не меньшим, а то и большим основанием, чем любой из названных. Но если у всех его предшественников экспериментаторство предстает особым щегольством - "смотрите, как я умею!", - то для Кузмина оно так же естественно, как и стихотворение, написанное четверостишиями четырехстопного ямба с перекрестной рифмовкой. Если верлибр у Блока или Брюсова воспринимается как осознанная система приемов, то у Кузмина он звучит как совершенно естественная форма. С выходом "Сетей" завершилось перевоплощение Кузмина в совсем иного человека, чем тот, которого знали друзья до сего времени. Теперь их глазам представал современный эстет и денди, знаменитый своими разноцветными жилетами на каждый день, завсегдатай премьер, вернисажей, салонов, сотрудник ведущих журналов, гордость книгоиздательства "Скорпион". Утвердившись в своем новом качестве, Кузмин начал деятельность профессионального литератора, за которым журналы буквально охотились. Казалось, что его литературная и частная жизнь наконец-то сомкнулись в единое целое. Однако выяснилось, что это было не совсем так.
С 1908 по 1917 год Кузмин издал всего две поэтические книги, переключившись в основном на прозу. Количественно сборники его рассказов и повестей, отдельно изданные романы превосходят издания стихов, что становится более очевидным, если вспомнить еще о двух книгах пьес и опубликованном вокальном цикле "Куранты любви". Но и поэтические книги этих лет оказываются далеко не равноценными. Сам Кузмин, пользуясь гимназической системой оценок, ставит "Сетям" все-таки пятерку, вышедшие в августе 1912 года "Осенние озера" получают тройку, а "Глиняные голубки" (1914) оценены безнадежной двойкой. С такой самооценкой можно согласиться. Действительно, второй и третий сборники стихов представляют собою прямое продолжение "Сетей", отдельные стихотворения в них не менее совершенны по форме, но отчетливо заметно, что за внешним совершенством пропадает глубокое внутреннее содержание, столь явное в "Сетях". Именно этим, вероятно, определяется последовательное отчуждение Кузмина от всех литературных направлений и группировок, заинтересованных в том, чтобы иметь в своих рядах такого незаурядного поэта. Типичным примером является разрыв Кузмина с Вяч.Ивановым. Сугубо личные причины были лишь внешним выражением глубокого внутреннего недовольства Кузмина той идеологической полемикой, в которую он (видимо, помимо своей воли) оказался втянут. Повод был незначительным: при публикации в журнале "Труды и дни" его рецензии на сборник Иванова "Cor Ardens" редакцией был урезан ее конец, что вызвало возмущение как Иванова, так и самого Кузмина. Надо сказать, что в утраченной фразе не было ничего принципиального, но всю создавшуюся ситуацию Кузмин решил использовать, чтобы решительно размежеваться с позицией журнала, четко определившейся уже в первом его номере. В письме в редакцию журнала "Аполлон", даже не уточняя, о какой именно фразе идет речь, Кузмин решительно говорит: "Как ни неприятно "Трудам и дням", но школа символистов явилась в 80-х годах во Франции и имела у нас первыми представителями Брюсова, Бальмонта, Гиппиус и Сологуба. Делать же генеалогию: Данте, Гете, Тютчев, Блок и Белый - не всегда удобно, и выводы из этой предпосылки не всегда убедительны". Хотя имя Иванова было устранено из письма, он не мог не принять многого из того, что произнес Кузмин, на свой счет, и личная ссора была таким образом возведена к более серьезным и значительным для литераторов расхождениям в эстетике и идеологии.
По аналогичной схеме строились отношения Кузмина с другим сообществом литераторов, в члены которого его нередко записывают и до сих пор. Акмеист Кузмин или нет - споры об этом давно шли и идут в литературе. То же касается и его отношений с Гумилевым. Нет сомнений, что одна из рецензий (Гумилев писал об "Осенних озерах" трижды) задела Кузмина настолько, что он - редкий случай в истории русской литературы! - счел нужным дезавуировать свою собственную рецензию на гумилевское "Чужое небо": высоко отозвавшись о сборнике на страницах "Аполлона", он через несколько месяцев в "Приложениях к "Ниве"" оценивал ту же книгу почти уничтожающе. Но инцидент с гумилевской рецензией был лишь толчком, поводом к решительному разрыву с Гумилевым и возглавляемой им школой. Для Кузмина было очевидным, что акмеизм как литературное направление является в первую очередь отражением личности его основателя, то есть Гумилева. А тут расхождение между двумя поэтами оказывается принципиальным. Кузмин не раз издевался над словами Кольриджа, охотно повторявшимися Гумилевым: "Поэзия есть лучшие слова в лучшем порядке", - а ведь именно из этого принципа исходил Гумилев в своих критических работах и в практике заседаний "Цеха поэтов". Тяготение Гумилева к нормативной поэтике не могло не вызывать решительного противодействия у Кузмина. Именно поэтому внешнего повода было достаточно для резкого расхождения между двумя поэтами. За частными недоразумениями и неприязненностью легко просматривается принципиальное различие во взглядах на поэтическое творчество.
К первой половине 1910-х годов относится и закрепление за Кузминым репутации человека, лишенного каких бы то ни было моральных устоев. Наиболее отчетливо такое отношение выразилось в поздних заметках Ахматовой и в облике одного из персонажей "Поэмы без героя", за которым угадывается Кузмин. В одной из не опубликованных при жизни заметок к "Поэме без героя" Ахматова писала: "Мне не хочется говорить об этом, но для тех, кто знает всю историю 1913 года, - это не тайна. Скажу только, что он один из тех, кому все можно. Я сейчас не буду перечислять, что было можно ему, но если бы я это сделала, у современного читателя волосы бы стали дыбом". Вероятно, в первую очередь Ахматова здесь имела в виду ситуацию, описанную одним из мемуаристов-современников: "Читал он однажды мне свой дневник. Странный. В нем как-то совсем не было людей. А если и сказано, то как-то походя, равнодушно. О любимом некогда человеке: Сегодня хоронили N. Буквально три слова. И как ни в чем не бывало - о том, что Т.К. написала роман и он не так уж плох, как это можно было бы ожидать". Всем были известны отношения Кузмина с молодым поэтом Всеволодом Князевым. Многих шокировало, что после того, как Князев покончил с собой в результате несчастной влюбленности в О.А. Глебову-Судейкину (внешне казалось, что она дважды вмешалась в судьбу Кузмина, разлучив его с любимым человеком: сначала с Судейкиным, а затем и с Князевым), Кузмин выказывал полное равнодушие и даже не присутствовал на похоронах.
Об этом нельзя сказать с уверенностью, но по дневнику Кузмина схема событий была такой: все отношения Кузмина и Князева, начавшиеся в мае 1910 года, проходили под знаком грозящей неверности. Приступы страстной любви сменялись ссорами ревности, даже скандалами, в которых акценты расставлялись чрезвычайно резко. В конце августа 1912 года Кузмин поехал в Ригу, где Князев тогда служил, и они провели вместе несколько счастливых дней, а потом неожиданно расстались. О причинах расхождения нам ничего не известно, однако оно зафиксировано с несомненной точностью. И всё дальнейшее - приезды Князева в Петербург, его визиты с Глебовой-Судейкиной в "Бродячую собаку", столкновения там с Кузминым, свидетелями которых были многочисленные мемуаристы, - происходило уже в другой психологической обстановке. Вместо подозревавшегося всеми, в том числе и Ахматовой, необычного любовного треугольника, где не двое мужчин соперничали из-за женщины, а мужчина и женщина были связаны сложными отношениями с другим мужчиной, создалась ситуация совсем иная - драматический роман Князева с Глебовой-Судейкиной, проходивший на фоне уже закончившихся его отношений с Кузминым. Если вспомнить, как описывается в "Картонном домике" реакция Демьянова на окончание романа с Мятлевым (судя по дневнику Кузмина, такое описание соответствует реальному эпизоду), то нетрудно понять и природу "бесчувственности" Кузмина: роман завершился, и теперь любимый в прошлом человек стал абсолютно чужд, потому и его смерть волнует не более, чем смерть любого слегка знакомого человека. Безусловно, Ахматова была художественно права, создавая в "Поэме без героя" образ "Арлекина-убийцы", наделенного чертами Кузмина, но переносить это художественное решение в реальные события 1912-1913 года и на этом основании предъявлять своеобразный нравственный иск Кузмину - невозможно.
В эти годы имя Кузмина тесно сплетается с кафе "Бродячая собака", частым посетителем которого он был, и к первой годовщине "Собаки" даже написал "Гимн", а также четверостишие "Кабаре", печатавшееся на программах "Собаки". Время от времени Кузмин сам выступал там с эстрады. После закрытия "Бродячей собаки" он стал завсегдатаем "Привала комедиантов", где выступал с исполнением своих песенок. Именно "Привал" отметил 29 октября 1916 года юбилей Кузмина - 10-летие его литературной деятельности. В 1914-1915 годах Кузмин принимает участие в сенсационных по тому времени двух первых альманахах "Стрелец", в которых были опубликованы стихи Сологуба, Маяковского, Кузмина и Д.Бурлюка, а также других символистов и футуристов.
Нежелание ассоциироваться с литературными группами того времени привело его к определенной изоляции в литературе. После закрытия в 1909 году "Весов" и "Золотого руна" Кузмин стал деятельным сотрудником только что возникшего журнала "Аполлон", одним из тех, кто не просто там сотрудничал, но и определял внутреннюю политику журнала, вел критическую рубрику "Заметки о русской беллетристике". Однако расхождение с Гумилевым не могло не повлиять и на отношения с "Аполлоном", где Гумилев по-прежнему был влиятелен. После инцидента с "Трудами и днями" новые предприятия символистов также не выглядели для Кузмина привлекательными. Отношения с Брюсовым явственно ухудшились, и в "Русской мысли" в эти годы Кузмин практически не печатался. Традиционные журналы не могли преодолеть своей неприязни к столь скандальной фигуре, какой для них по-прежнему представал Кузмин, и, как следствие всего этого, главным местом сотрудничества для него становились издания типа "Невы", "Аргуса", "Огонька", "Вершин" и других, вплоть до бульварного "Синего журнала" и суворинского "Лукоморья", которыми очень многие литераторы с именем пренебрегали. Конечно, его стихи печатали и вполне серьезные "Северные записки", и разного рода альманахи, среди которых были незаурядные "Стрелец" и "Альманах муз", но постоянное сотрудничество связывало его лишь с изданиями, которые требовали от своих авторов не художественного совершенства, а прежде всего доступности самому непритязательному читателю. Кроме того, Кузмин сотрудничал с театрами, для которых писал не только музыку, но и целые пьесы, нередко вместе с музыкой. Эти пьесы ставились и в серьезных театрах, и в многочисленных театрах миниатюр, и в полулюбительских спектаклях, но во всех случаях они были ориентированы на беспечную легкость восприятия, должны были доставлять зрителям веселье и радость, не заставляя задумываться над сложными проблемами.
Наконец, на изменении тональности творчества Кузмина не могло не сказаться и изменение круга его общения. Если ранее он чаще всего беседовал и считался своим среди элитарного художественного круга (Дягилев, Сомов, Мейерхольд, Вяч. Иванов, Блок, Сологуб, Анненский, Брюсов), то теперь он все чаще был окружен молодыми поэтами, художниками, музыкантами (А.Толстой, О.Мандельштам и др.), для которых являлся безусловным мэтром, чьим словам следует беспрекословно внимать. Хотя поза учителя, насколько можно судить по воспоминаниям, была Кузмину абсолютно чужда, все же такое отношение не могло не воздействовать на его сознание. Вместо общения с равными себе, он оказывался среди людей, явно уступающих в интеллектуальной и художественной силе. Особенно заметно проявилось это в то время, когда он сблизился с популярной беллетристкой Е.А. Нагродской и на время даже поселился в ее квартире.
Показательны в этом отношении военные стихи, которые Кузмин писал и печатал в разных журналах и газетах 1914-1915 годов. В них, пожалуй единственный раз за всю творческую биографию, Кузмин утерял даже собственную интонацию: его стихи становятся плохо отличимыми от многочисленных поделок того времени. К счастью, это продолжалось сравнительно недолго. Начиная приблизительно с 1916 года, в творческой манере Кузмина что-то начинает меняться, пока незаметно для читателей, но уже вполне ощутимо для самого автора. И с самого начала 1920-х годов глазам читателей предстает новый облик Кузмина, все яснее и яснее выявляющийся с каждой новой книгой.
Для Кузмина, старательно устранявшегося от политики и любых событий общественной жизни, сама мысль о том, что его творчество окажется каким-то образом связано с ними, была невозможна. Еще в 1907 году на предложение Брюсова участвовать в октябристской газете "Столичное утро" он хладнокровно отвечал: "Октябристский характер газеты мне безразличен, т.к. я совершенно чужд политики, а в редкие минуты небезразличия сочувствую правым". Но и сам этот вопрос был задан Брюсовым скорее из вежливости, и ответ был получен совершенно ожидавшийся. В годы же перемен русской жизни действительность все чаще врывается в произведения Кузмина. Ранее она иногда получала отражение в дневнике (особенно в период революции 1905 года, когда его записи насыщаются фактами и оценками), но в стихи и прозу не попадала, поскольку не затрагивала частной жизни поэта. Но с началом мировой войны политика стала в эту жизнь вмешиваться самым решительным образом. Новый друг и спутник Кузмина беллетрист Юрий Иванович Юркун (1895-1938, настоящее имя Осип Юркунас), с которым Кузмин познакомился весной 1913 года, мог быть призван в армию. Волнения по этому поводу отражаются уже не только в дневнике, но и в стихах, придавая им оппозиционный по отношению к господствующим мнениям характер. Осознание того, что война превращается в жестокую реальность, непосредственно касающуюся близких ему людей, заставило поэта занять вполне определенную позицию. Увидев рядом с собой лик войны, Кузмин решительно от него отвернулся, назвав ее "черным миражом", "балаганной манией величия, охватившей Германию".
Осенью 1917 года позиция Кузмина была совершенно ясной: войну нужно прекратить во что бы то ни стало, и любые средства для этого хороши. Именно в таком контексте произнесена фраза, нуждающаяся в толковании: "Разумеется, я большевик". Именно репутацию "большевика" Кузмин приобрел в литературных кругах Петрограда. В те дни "большевик" значило, прежде всего, - любым путем желающий прекращения войны. Но и в дальнейшем, особенно в первые дни после 25 октября, в дневнике Кузмина нередко выражена симпатия к совершившим переворот и к пошедшим за ними: "Солдаты идут с музыкой, мальчики ликуют. Бабы ругаются. Теперь ходят свободно, с грацией, весело и степенно, чувствуют себя вольными. За одно это благословен переворот" (4 декабря 1917). Можно предположить, что в сознании Кузмина революция была связана с пробудившейся энергией тех люмпенизированных масс, которым он давно симпатизировал, которые представлялись ему одним из слоев, с наибольшей полнотой выражающих коллективное сознание традиционно молчащей России.
Но уже в марте 1918 года он записывает: "Дорвавшиеся товарищи ведут себя как Аттила, и жить можно только ловким молодцам..." Достаточно быстро Кузмин увидел, что большевистская революция оказалась не стихийным излиянием народной воли, а чем-то совершенно другим. Становилось ясно, что во главе переворота по большей части оказались люди, обладающие своими представлениями о том, как надо эти стихийные силы использовать в своих интересах. Организующая сила партии большевиков в столице была ощутима в полной мере, и в открыто политическом цикле стихов 1919 года "Плен" Кузмин не случайно сравнил ее с деятельностью одной из наиболее одиозных личностей в истории России: "Не твой ли идеал сбывается, Аракчеев?" При этом главный упрек, бросаемый им большевизму, - это уничтожение частной жизни во всех ее проявлениях: частного капитала, частного предпринимательства, частного заработка и, как результат всего этого, - вообще человеческой индивидуальности, подчиняемой теперь государству, когда без снисходительно выделяемых пайков становилась реальностью смерть от голода или холода. Для поэта, привыкшего существовать независимо от государства, и в этом видевшего залог художественной самостоятельности, такое положение вещей было немыслимо, оно требовало противостояния.
В "Плене" таким противостоянием была надежда на то, что солнечный свет вернется в мир и снова озарит его своим сиянием. В "Занавешенных картинках" (1917-1918) таким противостоянием являлась плотская любовь во всех ее аспектах - от почти невинной детской до стилизованной, от изысканной до грубо материальной (и, конечно, в равной степени гомо-, гетеро- и бисексуальной). На какое-то время опорой могло стать искусство, которое должно было оградить поэта от происходящего как бы магическим кругом, защитить от наступления жестокого внешнего мира. Как параллель такому искусству возникали воспоминания о прежнем быте, включавшие в единый поток и религиозные переживания, и любовные, и восторженное перечисление многочисленных торговых домов:
Кожевенные, шорные,
Рыбные, колбасные,
Мануфактуры, писчебумажные,
Кондитерские, хлебопекарни, -
Какое-то библейское изобилие, -
Где это? Мучная биржа,
Сало, лес, веревки, ворвань...
Но постепенно надежды рушились. Прежний хорошо устроенный быт не только не возвращался, но и становился все более недостижимым. Плохой защитой от жестокости мира оказывалось и искусство. В мае 1921 года Кузмин писал:
Мне не горьки нужда и плен,
И разрушение, и голод,
Но в душу проникает холод,
Сладелой струйкой вьется тлен.
Что значат "хлеб", "вода", "дрова" -
Мы поняли и будто знаем,
Но с каждым часом забываем
Другие, лучшие слова.
Лежим, как жалостный помет,
На вытоптанном, голом поле,
И будем так лежать, доколе
Господь души в нас не вдохнет.
В послереволюционные годы Кузмин издал 8 из 11 своих стихотворных сборников, однако ни один из них не идет ни в какое сравнение с предыдущими по объему: "Двум", "Занавешенные картинки" и "Новый Гуль" - это просто брошюрки, "Эхо" - собрание оставшегося от других книг невостребованного материала (по упоминавшимся уже оценкам "Эхо" получило категорическую двойку, а "Новый Гуль" - натянутую тройку). Поэтому поэтический мир "позднего" Кузмина лучше рассматривать в основном по четырем книгам: "Вожатый" (1918), "Нездешние вечера" (1921), "Параболы" (1923) и "Форель разбивает лед" (1929).
В сборник "Вожатый" вошли стихи 1913-1917 годов, а в "Нездешние вечера" - 1914-1920-го. В композиции сборников нет сюжетности циклов, как то было раньше, да и сами циклы дополняют друг друга: очень близки "Виденья" из "Вожатого" и "Сны" из "Нездешних вечеров", "Лодка в небе" представляется продолжением и развитием цикла "Плод зреет", а многое из "Вина иголок" вписалось бы в цикл "Фузий в блюдечке". Несмотря на определенную активность, Кузмина постоянно преследуют финансовые трудности, от которых он не смог избавиться до конца жизни. Поэт отказывался от службы в госучреждениях и был вынужден тесно сотрудничать с различными издательствами и изданиями. Так, он был приглашен Горьким к деятельности издательства "Всемирная литература", где участвовал в составлении планов французской секции издательства, переводил прозу А.Франса, редактировал его собрание сочинений. 29 сентября 1921 года в Доме Искусств состоялось чествование Кузмина по поводу 15-летия его литературного дебюта.
Реальные события и отзвуки различных произведений искусства, мистические переживания и насмешливое отношение к ним, слухи и их опровержения, собственные размышления и кружащиеся в голове замыслы, воспоминания о прошлом и предчувствия будущего, - все это создает облик стихотворений Кузмина 1920-х годов. Конечно, время от времени Кузмин остается столь же ясным, как бывал прежде. Однако подобная ясность для поэта тех лет не слишком характерна. Оставаясь непримиримым оппонентом существующего строя, он ищет свой путь объяснения с эпохой, исключающий стремление пойти в подчинение стремительно наступавшей сталинщине. Для Кузмина собственная индивидуальность всегда оставалась самодостаточной, она не была связана с эпохой, социальными установлениями, господствующими настроениями и т.д. Если Мандельштаму важно было понять самому и убедить других, что он - "человек эпохи Москвошвея"; если Пастернак был уверен в положительном ответе на вопрос: "Но разве я не мерюсь пятилеткой?"; если Ахматова надолго замолкала, и только крайнее отчаяние ежовщины и войны разбудило в ней молчавший голос, - то Кузмин был спокойно-неколебим, ни в чем не изменяя себе. Он мог легко изменить свои тексты, не дожидаясь цензурного вмешательства, убрать из стихов сомнительные с точки зрения цензуры пассажи, писать слово "Бог" со строчной буквы и пр., но при всем этом оставался верен своим принципам творчества.
Старые товарищи Кузмина - Г.В. Чичерин (теперь нарком иностранных дел) и В.Р. Менжинский (председатель ОГПУ) - оказались практичней, а он остался лицом к лицу со сложностями своей интимной жизни, не позволявшими ему адаптироваться к новой социальной реальности. В советские времена Кузмин жил тихо и незаметно, к государству относился безразлично, в литературное начальство не лез. Казалось, он намеренно стремится вычеркнуть себя из действительности, окончательно погрузиться в фантастический мир своих мыслей и своего творчества. В 1922-1923 годах Кузмин вместе с друзьями и единомышленниками (Ю.Юркун, А.Радлова, С.Радлов и др.) издавал альманах "Абраксас", с программной установкой "эмоционализм". Выступление этой группы осталось практически не замеченным. Жизнь Кузмина в 1920-1930-е годы стала невероятно трудной. До минимума сократились издания его сочинений, оригинальную прозу прекратили печатать в начале 1920-х годов, два стихотворения были напечатаны в 1924 году, ни одного в 1925-м, три в 1926-м, еще несколько в 1927-м, и все. Лишь чудом вышла в 1929 году книга стихов "Форель разбивает лед". В этом смысле судьба Кузмина оказывается одной из самых трагичных, поскольку, несмотря на то, что он продолжал писать, рукописей этого периода фактически не сохранилось.
Кузмина постепенно вытесняли со страниц "Вечерней Красной газеты", последнего издания, где он время от времени еще рецензировал спектакли и концерты. Доступными оставались лишь переводы (Гомер, Гете, Шекспир, Байрон - и вплоть до Брехта) да сотрудничество с театрами, так же постепенно сходившее на нет. При этом сам Кузмин не допускал для себя мысли об эмиграции, считая, что только в России он может жить и работать. Увы, мы не знаем, что Кузмин писал в 1930-е годы. Известно, что им был почти полностью написан роман о Вергилии, - но сохранились только две первые главы, опубликованные в 1922 году. Лишь в отрывках известен цикл стихов "Тристан". Не сохранились переводы шекспировских сонетов, которые, как сообщают современники, были завершены. Книги выходили редко: после "Форель разбивает лед" (1929) - молчание. Про Кузмина забыли. В справочниках советского времени его имя упоминали мельком, называя то символистом, то акмеистом; то идеологом кларизма, то стилизатором, не создавшим ничего нового.
В 1930-е годы Кузмин позволил себе рискованно сострить: "Пускай нами управляет хоть лошадь, мне безразлично". На самом деле ему это не было безразлично - иначе бы в его стихах не возник вновь призрак Аракчеева, поскрипывающего сапогами на фоне строителей социализма - кто в разваливающихся опорках, а кто и босиком - в обнимку пляшущих на бетоне первой пятилетки. В одном из поздних интервью Ахматова обмолвилась о Кузмине несколько жестоко, но в известном смысле справедливо: "Смерть его в 1936 году была благословением, иначе он умер бы еще более страшной смертью, чем Юркун, который был расстрелян в 1938 году". В феврале 1936 года М.А. Кузмина положили в Куйбышевскую (бывшую Мариинскую) больницу в Ленинграде, где он умер от воспаления легких 1 марта 1936 года. Умер он в переполненной палате, пролежав перед этим три дня в больничном коридоре.
И, утомившиеся от сверканья,
кто-то закрыл во гробу, как в ларце,
глаза, словно два драгоценные камня,
на некрасивом красивом лице.
Свидетель похорон Кузмина на Литераторских мостках Волковского кладбища рассказывал: "Литературных людей на похоронах было меньше, чем "полагается", но, может быть, больше, чем хотелось бы видеть... Вспомните, что за гробом Уайльда шли семь человек, и то не все дошли до конца". После смерти Кузмина и ареста Юркуна большая часть архива, не проданного ранее в Гослитмузей, пропала, и до сих пор никто не знает, где она может быть. Казалось, что и само имя Кузмина сразу ушло в далекое литературное прошлое, что ему уже никогда не будет суждено вернуться.
Репутация Михаила Кузмина - и личностная, и литературная - была крайне противоречивой. Вяч. Иванов еще в 1906 году назвал его "живым анахронизмом". Н.Я. Мандельштам заметила с обидой: "процветал Кузмин, всех нас презиравший и даже не пытавшийся этого скрывать". Георгий Адамович пожимал плечами: "Вспомним, что Кузмин обозвал Пушкина "добрым малым". Когда Гумилев однажды назвал его поэзию "будуарной", Кузмин обиженно ответил надменными упреками Гумилеву в банальности его собственных стихов. Манерность была самой манерой кузминского письма. Но когда кончиком пера Кузмин начинал выводить слово "смерть", стиль преображался - с него спадали маскарадные одежды: "В окне под потолком желтеет липа / И виден золотой отрезок неба. / Так тихо, будто вы давно забыты, / Иль выздоравливаете в больнице, / Иль умерли, и всё давно в порядке".
Один из самых загадочных поэтов серебряного века М.А. Кузмин теснейшим образом был связан со всей культурой начала века и 1920-х годов. Без обращения к его имени не обходятся исследователи творчества Блока, Брюсова, Вяч.Иванова, Гумилева, Ахматовой, Мандельштама, Хлебникова, Цветаевой, Пастернака, Маяковского, Вагинова; оно непременно будет присутствовать в биографиях Сомова, Судейкина, Сапунова, Мейерхольда, в описаниях самых различных театральных предприятий. И все же любой ученый, берущийся писать о Кузмине, обязан, хотя бы и не произнося этого вслух, признать, что очень многого он еще не знает. Своеобразным символом жизненных загадок стал надгробный камень, где указана неверная дата рождения, а загадок творчества - судьба произведений, писавшихся в 1930-е годы, от которых до нас не дошло ничего. И при этом следует помнить, что личность и творчество Кузмина связаны между собою на редкость тесно даже для той эпохи, в которую он жил. Жизнь Кузмина превращалась в легенду, не только фиксируемую современниками, но и охотно, с полным доверием пересказываемую авторами книг, выходящих в наши дни.
Светлая горница - моя пещера,
Мысли - птицы ручные: журавли да аисты;
Песни мои - веселые акафисты;
Любовь - всегдашняя моя вера.
Приходите ко мне, кто смутен, кто весел,
Кто обрел, кто потерял кольцо обручальное,
Чтобы бремя ваше, светлое и печальное,
Я как одежу на гвоздик повесил.